«Господи! Дай мне силы! — взмолился Павел. — Ради моей жены и детей… Ты дал мне смелость объясниться в поезде с Машей. Дай же мне шанс…»

Люди на горной тропе на самом деле оказались афганцами. Это были военные из правительственной армии ДРА — Демократической республики Афганистан.

Книга вторая

Часть первая

I

В России наступали зловещие времена.

Бровастый генсек Леонид Ильич почил в бозе. Вся страна вздрогнула, когда гроб Брежнева грохнулся о бетонный пол могилы у кремлевской стены; всем показалось, что могильщики гроб уронили. Наступил краткий срок андроповщины. Воцарясь в Кремле, бывший первый гэбист Юрий Владимирович раздербанил милицейскую вотчину Щелокова, дисциплинарными подпорками и окриком решил подпереть подгнивающий социалистический дом, но уже сам разрушался изнутри, лишенный почки. Скоро на том же лафете, что и Брежнева, Андропова свезли на задворки мавзолея.

Тут в истории величественной державы, которую неустанно подтачивал американский империалистический короед, случился конфуз: на самый верх власти всплыл, будто полуживая мумия, бесцветно-бледный, с едва шевелившимися губами Константин Устинович Черненко. Пост, вероятно, повлиял на него ошеломляюще — обвалом, стрессом, — и приблизил старческий исход. Вскоре над Красной площадью опять зазвучал траурный шопеновский марш. Здесь было и вздохнуло Отечество с надеждой, видя на мавзолее, в центре трибуны, человека вполне дюжего, посмертную речь читающего без запинки, с чуть гэкающим южно-русским выговором. Лишь одна деталь навевала какую-то неловкость за этого круглолицего, лысоватого человека…

Коленька, увидав в телевизоре Горбачева, разразился истерическим приступом. Коленька словно знал этого человека, стал тыкать пальцем в телевизор, в голову, где пятно, и испуганно шептать:

— Вот он! Я же говорил вам! Вот он… Дождались! Ну теперь все, дождались… Я-то знал. Вот же он. — И Коленька, очумленный встречей с новым генсеком, тыкал и тыкал ему в телевизионный безволосый череп, на котором буровело аляповатое пятно.

Всем было известно, что Коленька еще много лет назад был попуган до смерти пятном помета, который оставил ворон Феликс, и после всегда боялся всевозможных пятен — на земле, на полу, на одежде… Но здесь пятном был помечен человек, забравшийся на первый чин в стране.

— Мишка-то, выходит, меченый…

— А на портретах его без пятна выставляют.

— Что-то тут не так.

— Кривых, рыжих и меченых к власти подпускать нельзя. В старые времена, говорят, указ такой был. Иваном Грозным писаный…

Затаив в сердце надежду на лучшую долю, всяк гражданин огромной страны следил за каждым шажком и шагом нового лидера. Лидер этих шажков и шагов не скрывал: объявил «гласность» во всем и замахнулся на «перестройку».

Год-другой — и политика новой власти стала выворачиваться безобразной изнанкой: тут и развратный шанс легкой поживы, и животный, тупорылый, окраинный национализм, и…, и…, — и на шестой части суши зароптал обманутый простой люд, затрещали швы некогда условных границ республик.

— Я, мужики, вчерась сорок пять минут речугу Горбатого в телевизоре слушал. Ничё не поймал. Гольный порожняк!

— Господь пятно на плешину только идолам сажает…

— Да-а, Бог шельму метит. Все виноградники порубил, козлина.

— А сучку-то свою, Райку, в какие меха обряжает!

— Она им и водит, як теленком безмозглым.

— По талонам сахарный песок выкупить не могу. Нигде нету!

— Курево пропало.

— Да чё курево? Мыла нету ребенков помыть!

— Говорят, соль пропадет.

— В армии солдат нечем кормить. Кто чего скоммуниздит, то и едят.

— Хуже, чем в войну.

— Дак, конечно, хужее! В войну голодно было, зато народ-от весь вместе. Друг дружке помогали. Нынче все злы.

— Как добрым-то быть. Одни вона как воруют, кооперативы-то, а другим — шиш.

— Опаньки-опа! — живо откликался на такие мужиково-бабские речи Череп и заявлял с видом бывалого рыбака, который глядит в пустой невод, вытащенный из моря: — Ели-пили — всё нормально, обосрались все буквально.

Никто не уточнял, в какую сторону направлена его извивистая мысля, но все понимали, как она верна. Мужики, разумеется, свертывали цитаты Черепа на свой лад, а именно по части отнятой у народа выпивки.

Более всех страдал на улице Мопра в те безалкогольные, «лимитные» годы Карлик. Он не мог обойтись без водки. Всю свою жизнь, начиная с совершеннолетия, он потреблял этот, по его словам «замечательный напиток», потреблял с удовольствием, никогда не ограничивая желание, не скрывая и не стыдясь этого желания; он даже был чуть жадноват до водки, ежели она выпадала ему на полную халяву, но он не числился подзаборным алкашом, был настоящим профессиональным пьяницей, и появление в стране талонов на водку, перебои с поставками этого продукта приводили Карлика в страшное раздражение, в бешенство; он готов был разорвать Горбачева в клочья, и если где-то поблизости слышал это имя (а оно в ту пору ходило по всем устам) обзывал генерального секретаря такими словами, от которых слегка коробились даже матерые матерщинники.

— Горбач — это же обосранец, тварь, блевотина! Дрисня высшей марки! Водку отнять у народа — да такому гнойному педриле надо враз яйца отбить…

Дорываясь, однако ж, до вожделенного напитка, Карлик размякал; и тело, и душу отпускало, вновь и вновь открывался цветистый веселый мир, и хотелось в нем смеяться, как в цирке над репризами клоуна Карандаша, которого Карлик знал самолично, с которым выпивал однажды и которого почитал за циркового гения; Карандаш тоже обожал водку и ростиком был лишь не намного выше Карлика. Водка давала легкость и простор; горбачевская власть принесла талонную систему почти на все необходимое…

Винно-водочный отдел магазина, отгороженный от остального зала металлической решеткой из арматуры, гудел ульем. Гуд мужиков утроился, когда разнеслось, что водка на исходе.

— Сима! Токо по две бутылки в руки давай! — кричали мужики, те, что в конце очереди, — очереди, превращенной в слитную мужикову массу, — массу, втиснутую в обрешеченный квадрат торгового отдела.

— По одному талону отоваривай! А то, ишь, наберут десяток!

— Я два часа стою! С ночи, што ль, очередь занимать?

— Мне на поминки — десять бутылок! По закону!

— По какому-такому закону? Пятнистый, что ли, насочинял?

Брань, препирательства, всеобщая злоба…

Карлик обычно ловчее других пробирался к прилавку. Со своей наглостью и своим малым ростом он протирался между рослых здоровяков, иной раз, как ребенок, прошмыгивал между ними на уровне ног. Однако нынче водка заканчивалась, и поблажек Карлику не видать. Нынче он сам голосил, чтоб водку — только на один талон в руки и чтоб всем поочередно, без льгот для разных там ветеранов и инвалидов.

Духоту и гомонливый всеобщий напряг в винном отделе запалил, будто бикфордов жгут, мужик, который на поминки все ж выкупил положенные десять бутылок. Он выбрался из толпы с воздетой над головой бесценной авоськой, — и мятый, и злой, и вместе с тем радостный, что выбрался отоваренный. Толпа же, будто у нее из-под носа забирают последнее, и теперь уж точно на всех не хватит, с тупым диким нерасчетом ринулась ближе к прилавку, стиснула даже тех, кто рвался к выходу с покупкой.

— Куда жмете, ослы? Дайте выйти!

— Э-э! Тихо, мужики! Не давите!

— Оборзели! Ребра сломаете!

Но толпа, казалось, не слышала голосов и не подчинялась разуму. На одного выбравшегося из винного отдела в комканную-перекомканную, слитную очередь, за решетчатую стену умудрялись втереться двое-трое.

За прилавком стояла Серафима Рогова. Она уж навидалась всякого, но сегодня в магазине было как-то особенно разъяренно-тесно. Мужиков она уже научилась различать не по лицам, хотя всех знала в лицо, а по голосу, по дыханию, по запаху, по рукам, которые чаще всего в зажатом кулаке передавали ей заветные талоны и деньги. Серафима смотрела на покупателей абсолютно пусто; она и пьянку не терпела и талоны на водку не вводила, знала свою торговую службу, и всё тут. Сегодня было так же. Кто-то попадет в поле зрения — и тут же улетучится, без мыслей и эмоций. Карлик сегодня тоже мельком попал в поле зрения. «Этот вечно норовит без очереди», — равнодушно подумала Серафима да и забыла про него.